шеная. Он спустился еще ниже: уж в Калифорнии-то он сможет быть самым богатым человеком. Однако и тут он опоздал. И он отказался от мысли, что со своей сетью киосков, торгующих пиццей и мороженым, он сможет соперничать с уважаемыми семьями, которые владеют Калифорнией. Он настроился на то, чтобы быть первым воротилой в Вудланд-Хиллз, его родном пригороде Лос-Анджелеса. Но, к несчастью для него, на одной с ним улице жил мистер Марш, владевший фабриками по производству лучших в Америке матрасов, невообразимый богач. Разочарованию Роя не было пределов. Он так страдал, что в конце концов испортил себе здоровье. В один прекрасный день он умер от аневризмы мозга. Его смерть стала причиной моего третьего визита в покойницкую. Жена Роя попросила меня, как его лучшего друга, позаботиться о том, чтобы труп был должным образом обряжен. Я отправился в погребальную контору, а там секретарь провел меня во внутреннее помещение. Когда я вошел, мастер как раз хлопотал вокруг своего высокого мраморного стола. Он с силой толкал двумя пальцами вверх уголки уже застывшего рта покойника. Когда наконец на мертвом лице Роя появилась гротескная улыбка, мастер повернулся ко мне и сказал подобострастно: — Надеюсь, вы будете довольны, сэр. Жена Роя — мы уже никогда не узнаем, любила она его или нет, — решила похоронить его со всей пышностью, какой он заслуживал. Она заказала очень дорогой гроб, похожий на телефонную будку; фасон она позаимствовала из кинофильма. Роя должны были похоронить в сидячем положении, как будто он ведет деловые переговоры по телефону. Я не остался на похороны. Уехал с очень тяжелым чувством, смесью бессилия и злости — такой злости, которую не изольешь ни на кого.
— Да, сегодня ты действительно мрачен как никогда, — заметил дон Хуан, смеясь, — но несмотря на это, — а может, и благодаря этому, — ты почти у цели. Уже подошел вплотную. Я всегда удивлялся тому, как менялось мое настроение при каждой встрече с доном Хуаном. Приезжал я расстроенный, брюзжащий и мнительный. Но через некоторое время мое настроение чудесным образом менялось, я становился все более экспансивным, а затем вдруг успокаивался — таким спокойным я никогда не бывал в повседневной жизни. Мое новое настроение отражалось и в моей речи. Обычно я говорил как глубоко неудовлетворенный человек, еле сдерживающийся, чтобы не начать жаловаться вслух, но жалобным был уже сам голос.
— А ты можешь привести мне пример памятного события из своего альбома, дон Хуан? — спросил я в привычном тоне скрытой жалобы.
— Если бы я знал, что тебе нужно, мне было бы легче. Пока что я просто блуждаю в потемках.
— Не объясняй слишком много. — сказал дон Хуан, сурово взглянув на меня. — Маги говорят, что в каждом объяснении скрывается извинение. Поэтому, когда ты объясняешь, почему ты не можешь делать то или другое, на самом деле ты извиняешься за свои недостатки, надеясь, что слушающие тебя будут добры и простят их. Когда на меня нападают, мой любимый защитный маневр — демонстративно не слушать нападающих. У дона Хуана, однако, была отвратительная способность захватывать все мое внимание без остатка. Нападая на меня, он всегда умудрялся заставить меня слушать каждое его слово. Вот и сейчас пришлось выслушать все, что он сказал обо мне. Хотя его слова не доставили мне ни малейшего удовольствия, это была голая правда. Я избегал его глаз. Как обычно, я чувствовал себя под угрозой, но на этот раз угроза была особенной. Она не беспокоила меня так, как беспокоила бы в повседневной жизни или сразу после моего приезда в дом дона Хуана. После долгого молчания дон Хуан снова заговорил.
— Я не буду приводить тебе пример памятного события из моего альбома, — сказал он. — Я сделаю лучше: назову тебе памятное событие из твоей собственной жизни; оно наверняка подойдет для твоей коллекции. Или, скажем так, на твоем месте я бы обязательно поместил его в свою коллекцию памятных событий. Я подумал, что дон Хуан шутит, и глупо засмеялся.
— Тут не над чем смеяться, — отрезал он.
— Я говорю серьезно. Когда-то ты рассказал мне историю, которая попадает в самую точку.
— Что это за история, дон Хуан?
— О фигурах перед зеркалом, — сказал он. — Расскажи-ка мне ее еще раз. Но расскажи со всеми подробностями, какие сможешь вспомнить. Я начал кратко пересказывать эту старую историю. Дон Хуан остановил меня и потребовал тщательного, подробного изложения с самого начала. Я попробовал еще раз, но мое исполнение не устраивало его.
— Давай прогуляемся, — предложил он. — Когда идешь, можно быть гораздо точнее, чем когда сидишь. Это весьма неглупая идея — прохаживаться туда-сюда, когда что-то рассказываешь. Мы сидели, как и всегда днем, под его рамадой. У меня уже сложилась привычка сидеть на определенном месте, прислонившись спиной к стене. Дон Хуан сидел под рамадой каждый раз на другом месте. Мы вышли на прогулку в худшее время дня: в полдень. Дон Хуан снабдил меня старой соломенной шляпой, как всегда, когда мы выходили на солнцепек. Долгое время мы шли в полном молчании. Я изо всех сил старался вспомнить все подробности своей истории. Было уже около трех часов, когда мы сели в тени кустов, и я наконец рассказал дону Хуану всю историю. Когда я много лет назад изучал скульптуру в школе изящных искусств в Италии, у меня был друг-шотландец, который учился на искусствоведа. Самой характерной его чертой было потрясающее самомнение; он считал себя самым одаренным, сильным, неутомимым ученым и художником, ну просто деятелем эпохи Возрождения. Одаренным он действительно был, но творческая мощь как-то совершенно не вязалась с его костлявой, сухой, серьезной фигурой. Он был усердным почитателем английского философа Бертрана Расселла и мечтал применить принципы логического позитивизма в искусствоведении. Его воображаемая неутомимость была, пожалуй, его самой нелепой фантазией, ибо на самом деле он обожал тянуть резину; работа для него была каторгой. Фактически, он был великим специалистом не по искусствоведению, а по проституткам из местных борделей, которых он знал множество. О своих похождениях он давал мне яркие и подробные отчеты — по его словам, чтобы держать меня в курсе чудесных событий, происходящих в мире его специальности. Поэтому я не удивился, когда однажды он ввалился в мою комнату крайне возбужденный, запыхавшийся и сказал мне, что с ним произошло нечто чрезвычайное и он хотел бы поделиться со мной.
— Слушай, старина, ты должен сам это увидеть! — заявил он возбужденно, с оксфордским акцентом, который у него всегда проявлялся при общении со мной. Он нервно зашагал по комнате.
— Это трудно описать, но я знаю: это нечто такое, что ты сможешь оценить. Нечто такое, что ты запомнишь надолго. Я хочу преподнести тебе замечательный подарок на всю жизнь. Понимаешь? Я понимал, что он был истеричным шотландцем. Я всегда посмеивался над ним и следил за его приключениями. И ни разу не пожалел об этом.
— Успокойся, успокойся, Эдди, — сказал я. — Что ты хочешь мне рассказать? Он сообщил, что только что был в борделе и познакомился там с невероятной женщиной, умеющей делать невообразимую штуку, которую она называет «фигурами перед зеркалом». Он снова и снова убеждал меня, что я просто обязан пережить это невероятное событие на собственном опыте.
— Слушай, не думай о деньгах! — сказал он, зная, что денег у меня нет. — Все уже оплачено. Все, что от тебя требуется, — это пойти со мной. Мадам Людмила покажет тебе свои фигуры перед зеркалом. Это просто ураган! В припадке безудержного восторга Эдди залился смехом, обнажив свои плохие зубы, которые он обычно прятал, когда растягивал губы в улыбке.
— Слушай, это фантастично! Мое любопытство разгоралось с каждой минутой. Я был готов принять участие в его новом развлечении. Вскоре Эдди уже вез меня в своей машине к окраине города. Он остановился перед пыльным, неухоженным, облупленным зданием. Когда-то, похоже, это был отель, а затем его переделали в многоквартирный дом. По всему фасаду тянулись ряды грязных балконов, уставленных цветочными горшками и обвешенных сохнущими коврами. У подъезда стояли двое темных, подозрительного вида типов, обменявшихся с Эдди бурными приветствиями. У них были черные бегающие глаза и туфли с острыми носками — как мне показалось, чересчур тесные. Одеты они были в блестящие голубые костюмы, тоже слишком тесные для их мясистых тел. Один из этих людей открыл перед Эдди дверь. На меня они даже и не взглянули. Мы поднялись на два пролета по обветшавшей лестнице, которая когда-то была роскошной. Эдди уверенно шел по пустому гостиничному коридору с дверьми на обе стороны. Все двери были окрашены в одинаковый темный оливково-зеленый цвет. На каждой двери был латунный номер, потемневший от времени и почти неразличимый на крашеном дереве. Наконец Эдди остановился перед одной из дверей. Я запомнил номер: 112. Эдди несколько раз постучал. Дверь открылась, и круглая, низкорослая крашеная блондинка молча, жестом пригласила нас зайти. На ней был красный шелковый халат с какими-то разлетающимися перьями на рукавах и шлепанцы с меховыми помпонами. Когда мы вошли в маленькую прихожую и дверь была закрыта, женщина поздоровалась с Эдди по-английски, с сильным акцентом.
— Привет, Эдди. Привел друга, э? Эдди пожал ей руку, а затем галантно поцеловал ее. Он держал себя так, словно был совершенно спокоен, но по некоторым его бессознательным жестам я заметил, что он нервничает. — Как дела сегодня, мадам Людмила? — спросил он, стараясь говорить как американец. Я так и не понял, почему Эдди всегда изображал из себя американца в домах терпимости. Подозреваю, это из-за того, что американцев считают богачами, а Эдди стремился утвердиться в этой среде. Он повернулся ко мне и произнес с нарочитым американским акцентом:
— Оставляю тебя в хороших руках, малыш. Это прозвучало так высокопарно и странно для моего слуха, что я громко рассмеялся. Мадам Людмила на мой взрыв веселья никак не отреагировала. Эдди еще раз поцеловал руку мадам Людмиле и вышел.
— Ховоришь английски, мой мальчик? — закричала мадам, словно подозревала во мне глухого. — Ты похож на ехиптянина, или нет, на турка. Я заверил мадам Людмилу, что я ни то, ни другое и что я говорю по-английски. Тогда она спросила, нравятся ли мне фигуры перед зеркалом. Я не знал, что сказать, и лишь кивнул головой.
— Я даю тебе хорошее шоу, — пообещала она. — Фигуры перед зеркалом — это только начало. Когда ты станешь горячий и готовый, скажи мне. Из маленькой прихожей мы прошли в темную комнату. Окна были плотно завешены. На стенах было несколько светильников с тусклыми лампочками. Лампочки имели форму трубок и торчали из стен под прямым углом. В комнате было много разных предметов: какие-то ящики от комода, старинные столики и стулья, письменный стол у стены, заваленный бумагой, карандашами, линейками и по меньшей мере дюжиной разных ножниц. Мадам Людмила заставила меня сесть на старый мягкий стул.
— Кровать в другой комнате, дорогой, — сказала она, указывая куда-то в другой конец комнаты. — А здесь моя антизала. Здесь я даю шоу, чтобы ты стал горячий и готовый. Она сбросила с себя красный халат, стряхнула с ног тапочки и распахнула створки двух высоких трюмо, стоявших рядом у стены. Образовалась большая зеркальная поверхность.
— А теперь музыка, мой мальчик, — сказала мадам Людмила и завела допотопную виктролу, которая, однако, сияла как новенькая. Заиграла пластинка. Мелодия была какая-то разухабистая, напоминавшая цирковой марш.
— А теперь шоу, — и она начала кружиться под аккомпанемент цирковой музыки. Кожа у мадам Людмилы была очень плотная и чрезвычайно белая, хотя она была уже немолода. Должно быть, ей было под пятьдесят. Ее живот уже чуть обвис, как и объемистые груди. У нее был небольшой нос и ярко накрашенные красные губы. Она употребляла густую черную тушь для ресниц. В общем, это был хрестоматийный образец стареющей проститутки. Но было в ней и что-то детское, по-девичьи непосредственное, трогательное. — А теперь — фигуры перед зеркалом, — объявила мадам Людмила. Музыка продолжала греметь.
— Нога, нога, нога, — говорила она, выбрасывая ноги вперед и вверх — сначал...
Продолжение на следующей странцие...