карман брюк, отхлебывает из своего стакана и со стаканом идет к игорному столу. Осокин тоже встает.
Через четверть часа у него не остается ничего. Он проиграл и сто фунтов и несколько написанных раньше чеков по сто франков.
— Я говорил, что вам не хватит. Нужно еще? — добродушно предлагает молодой американец с желтыми волосами, садясь около него. — Давайте попробуем это шампанское.
— Дайте мне еще тысячу франков, — просит Осокин. — Нужно отыграться.
В глубине души он чувствует, что делает глупость. Он и так проиграл столько, что боится самому себе признаться. Играть дальше, — это безумие. Он знает, что ему нужно встать и уйти. Но вместо этого он пьет шампанское, пишет чек, берет еще денег и идет к игорному столу.
Ставит сто франков на нуль и выигрывает. Ставит еще сто и опять выигрывает. Это его ободряет.
— Попробую за номера, — говорит он себе. — Может быть, верну раз за разом.
Через десять минут у него опять нет денег.
— Нужно уходить, — говорит он себе. Ему хочется на воздух. Игра уже надоела, от шампанского и от виски, от дыма сигар и трубок кружится голова. Но ему досадно, что он много проиграл, и он чувствует, что не может уйти и не уйдет.
Он опять пишет чек, меняет его на деньги и садится играть. Одно время выигрывает. Потом ему опять не хватает денег. Потом он опять выигрывает. Потом дело идет хуже, и он увеличивает ставки. Наконец, он проигрывает очень долго подряд и отходит от стола.
— Нужно сообразить, в чем дело. Я, кажется, зарвался.
Он вынимает чековую книжку и подсчитывает выписанные чеки. И по мере того, как он считает, его охватывает испуг, делается холодно, хотя он все знает заранее.
— Ну вот. Неужели это действительно так?
И ему кажется теперь, что он предчувствовал, что все так и будет.
На книжке остается триста франков. Он проиграл около тридцати тысяч франков, все — что у него было...
Он пишет чек на триста франков и подходит к столу.
— Двадцать пять. Шарик бежит.
— Двадцать шесть, — говорит лорд, держащий банк. — Кто ставил на двадцать шесть?
Осокин отходит от стола. Все заняты игрой. Никто его не замечает. Он отыскивает свою шляпу и уходит.
Осокин спускается по лестнице и выходит на улицу. Произошло что-то чудовищно-нелепое, сразу меняющее его жизнь. Ему не хочется верить этому. И в то же время он знает, что это правда, безобразная, отвратительная правда, которая завтра же даст о себе знать. И инстинктом человека, переживавшего всякие беды и неожиданности, он уже знает, что лучше смотреть этой правде прямо в глаза, не пытаясь себя обманывать или откладывать признание факта.
— Есть такой сигнал в море: стой или неси последствия, — говорит себе Осокин. — Это в каком-то рассказе Киплинга. Я говорил себе: стой. Не остановился. И теперь должен выдержать последствия. Главное — не нужно слабости: ни сожаления, ни раскаяния. Иначе можно с ума сойти. Прежде я умел переживать всякие крушения. Посмотрим, как теперь переживу. Я сам это сделал, сам виноват и сам должен пережить это. Никто даже не узнает, У Боба Мартенса, вероятно, и не заметили, что я проигрался. И что для них тридцать тысяч франков, когда на столе было почти полмиллиона? Вот тебе и брошка для Лулу! Нужно сообразить. Дело в том, что я все проиграл, все, на что должен был здесь жить до конца курса. Очевидно, я должен уезжать. Здесь переменить образ жизни и жить на то, что заработаешь, почти невозможно. Да и что можно заработать? Поеду или в Америку, или в Россию. Бедная Лулу! Она никогда не поймет, что случилось. Да она и не поверит, если я скажу ей, что проиграл тридцать тысяч франков. Она примет это так, как будто я хочу отделаться от нее. И I это будет для нее таким огорчением, какого я не имею права ей доставить. Нужно будет ей соврать что-нибудь. И чем скорее я уеду, тем лучше.
Осокин приходит к себе. Целую ночь он разбирает вещи, рвет письма, укладывается и пишет записки.
К утру у него все готово. И он, смертельно усталый, не раздеваясь ложится на диван и засыпает.
Часа через три он просыпается и сразу садится. Он все помнит и помнит, что нужно владеть собой и не допускать этой ужасной минуты пробуждения после неожиданной беды, когда бесхарактерный человек спрашивает себя: а может быть, это еще не правда? может быть, этого не было?
— Да, — говорит он, точно продолжая с самим собой разговор, начатый накануне, — нужно уезжать сегодня же. Я застрелюсь, если останусь до завтра. Бедная Лулу, но она все-таки получит брошку с желтыми камнями. Как хорошо, что дома были эти две тысячи франков. Теперь это — целое состояние. И я поеду в Москву. Дальше будет видно. Но,- как странно, что я так мало чувствую. Ночью я боялся лечь спать. Мне казалось, что я с ума сойду, когда проснусь и вспомню все. А сейчас такое ощущение, как будто все так и должно было быть. Одно только — нужно скорее ехать. Проволочка теперь была бы очень мучительна. Уж ехать, так ехать. Очевидно, это — судьба. Да, теперь мне кажется, что я все это предчувствовал и даже знал заранее. Нелли, значит, я больше не увижу. Странно, теперь у меня какое-то сожаление, и кажется, что у нас непременно что-нибудь вышло бы. Слишком приятно нам было встречаться и слишком много у нас всегда было что сказать друг другу. Я смеялся над ней, но в сущности она интересовала меня больше, чем я думал. И, может быть, я был совсем несправедлив на ее счет. Она всегда казалась мне чересчур холодной. Но, возможно, что она сама себя не знает, и ее нужно только разбудить. Ну все равно, теперь это уже древняя история: Нелли, Лулу, весь Париж — все это сейчас уже почти нереально. Точно я видел это во сне. И вот проснулся, и ничего этого больше нет. А зато появляются другие сны. Вот я опять вижу волшебника и помню, как мы говорим с ним. И сейчас это кажется мне совершенно реальным, более
реальным, чем то, что было вчера. Ну, довольно философствовать. Нужно решать. Во-первых, хватит у меня храбрости пойти к Лулу или я напишу ей письмо? Нет, я должен пойти. Значит, так: я получил телеграмму. Умирает мой дядя. Я должен- немедленно ехать... Да, вот, когда я подумал о Лулу, стало очень скверно на душе. Скорее бы уже очутиться в поезде. Когда я перестану производить такие операции над собой? Кажется, никто, кого я знаю, не перевертывал так всей своей жизни, как я. И странно, опять ощущение, что это уже было. И, когда я думаю о Москве, что-то уже начинает тянуть туда. А вчера, прощаясь с Нелли, я почему-то подумал, что вижу ее в последний раз. Очевидно, в каких-то извилинах души у меня было предчувствие, что я проиграюсь. И я не хотел идти к Бобу Мартенсу. Но в то же время мне хотелось испытать судьбу. Слишком уж гладко шли у меня последние года, так что даже делалось скучно. Ну вот я и испытал! Теперь опять все нужно начинать сначала. И я не знаю даже, с чего начинать. Ну ладно, начну с билета в Москву! Он встает, смотрит кругом. Одевается и уходит.
ГЛАВА 18
Зинаида
Через полтора года. Осокин живет в Москве. Сначала он надеялся заработать денег и вернуться в Париж, но все складывалось неудачно, и в конце концов он стал жить со дня на день, то ожидая, что сама собой придет какая-то перемена, то переставая ждать чего бы то ни было. Он давал уроки французского языка. Потом вспомнил, что был первым учеником в известной фехтовальной школе в Париже, и стал давать уроки фехтования. Кроме того, он пишет стихи, но не хочет печатать их. Иногда выставляет в магазине на Кузнецком мосту и продает маленькие акварели. Больше всего он мечтает теперь уехать куда-нибудь — в Австралию или Новую Зеландию — и начать жизнь сначала.
Раз он встречает на улице своего товарища по юнкерскому училищу Крутицкого. Тот зовет его к себе на дачу. Крутицкий — офицер и очень удачно женился. У него на даче Осокин знакомится с его сестрой, которая недавно приехала из Италии, где жила семь лет и училась живописи.
Собираясь к Крутицкому, Осокин знает, что увидит там Зинаиду Крутицкую, и почему-то очень много ждет
от этой встречи. Он много слышал о ней еще когда был в юнкерском, и хорошо знает ее по портретам.
Но в действительности все выходит очень обыкновенно. Говорят о пустяках. Никакого особенного впечатления. Зинаида кажется Осокину светской барышней, богатой невестой, очень занятой собой и живущей какими-то искусственными интересами, которых он не понимает, — благотворительный любительский спектакль, дачный концерт знаменитости...
— Как странно, — говорит себе Осокин по дороге домой. — Когда мы были в юнкерском, меня всегда необыкновенно волновало все, что я слышал о сестре Крутицкого. Мне казалось, что я знал ее когда-то раньше. Я был почти влюблен в нее по портретам и по рассказам. И это было связано с фантазиями о волшебнике и о моей прежней жизни. Я очень любил мечтать о том, как я встречусь с Зинаидой. И вот теперь я увидал ее и чувствую, что у нас нет ничего общего. Она ничего не поняла бы в моей жизни. Это все такие благополучные люди. И сам Крутицкий, и его жена. Мне странно только, почему я чего-то ожидал от этой встречи. Что у меня может быть общего с ними? Мы люди совершенно разных путей. Нет, нужно решить твердо. Полгода буду работать и откладывать деньги и потом еду. Здесь мне совершенно нечего делать.
Через неделю. Осокину скучно сидеть одному в городе. И он опять приезжает к Крутицкому. Оказывается, что дома одна Зинаида. Крутицкий с женой уехали в имение к каким-то родственникам и приедут обратно только на другой день.
Осокин почему-то очень рад этому. Зинаида на террасе с французской книжкой и тоже, видимо, довольна появлением Осокина. Но разговор не клеится, между ними какая-то напряженность. Осокина разбирает досада, что он не может найти подходящий тон разговора с Зинаидой. Все, о чем они начинают говорить, как-то само собой на третьей фразе обрывается.
— Пойдемте кататься на лодке, — предлагает Зинаида после одной из больших пауз. — Этот дом и сад нагоняют на меня сон.
Сегодня Зинаида кажется Осокину какой-то другой. Но он не может понять ее настроения. В ней очень сильно чувствуется женщина. В то же время в ней видна какая-то усталость. Она кажется старше своих лет. У нее бледное, точно припухшее лицо, темные круги под глазами. И глаза все время меняющиеся: то усталые, то смеющиеся, то задумчивые, то холодные.
Осокину кажется, что у этих глаз должно быть еще много других выражений, и вместе с тем он думает, что она должна быть раздражительной и своенравной.
Они идут рядом через сосновую рощу. Осокин рассматривает ее.
Зинаида одета очень своеобразно. Синее платье оригинального фасона и высокие бронзовые сапожки с перламутровыми пуговицами. Она не взяла зонтика и закрывается от солнца шелковым шарфом — красным с синим.
Ее профиль, глаза и особенно рот с удлиненной нижней губой все больше и больше притягивают к себе взгляд Осокина.
Они долго идут молча.
— А знаете, — говорит Осокин почти неожиданно для самого себя. — Я в вас был влюблен, когда учился в юнкерском. Но я вас представлял совсем иначе.
— Это делается совсем интересным, — смеется она. — Как же вы меня представляли?
— Не знаю, трудно определить, но только как-то иначе. И при этом я знал вас раньше, задолго до того, как увидел ваши карточки у Михаила. Это было связано с очень сложными мечтаниями или фантазированием о прежних жизнях и о волшебнике, которого я, кажется, видел во сне или воображал, что видел, и который
предсказывал мне будущее. И каким-то образом с этим были связаны вы, то есть, когда я увидал ваши карточки, я убедился, что волшебник говорил именно о вас.
— А что же именно он говорил?
— Представьте себе, я все забыл. Помню только, что «будет все, что было», или что-то вроде этого.
— Будет все, что было, — повторила Зинаида. — Почему волшебники всегда говорят такие непонятные фразы? И что это был за волшебник? Вы говорите, что видели его во сне?
— Может быть, во сне, а, может быть, я его сочинил, не знаю.
— Ну, конечно, вы поэт. И говорят, у вас есть прелестные стихи, но почему вы ничего не хотели прочитать прошлый раз?
— Я никогда не читаю на людях. Достаточн...
Продолжение на следующей странцие...