ие было сделано, на сцену выступала нейтрализующая сила и возникало чувство роста сил. Иногда усилия не делалось, тогда возникало чувство слабости в солнечном сплетении.
Когда я принимал участие в одном танце, основанном на так называемой «эннеаграмме», что-то стало происходить со мной, с моими чувствами; это было вызвано отчасти музыкой, отчасти позами и движениями. Музыка представляла собой простую .повторяющуюся мелодию и гармонию, но построенную таким образом и так прекрасно, что она проникала в самые глубины существа. Я как будто бы что-то понимал, сознавал, участвовал в обряде. Я некоторым образом ощущал значение эннеаграммы, закона вечного возвращения, вечного повторения и возможности выхода из него Постепенно эннеаграмма стала для меня жиьым движущимся символом, вызывающим у меня чувство радости, где бы я на нее ни смотрел; я мог чему-то научиться всякий раз, когда о ней думал. Как можно прочесть в хронографе Марии Стюарт: «В моем конце - мое начало!»
Стояло жаркое июльское утро; лес, по крайней мере та часть, где я работал, могла сойти за тропики К середине первой половины дня я изнывал от жажды и оставил свою работу, чтобы сходить в дом и выпить чаю. По дороге у большой поляны я натолкнулся на трех русских, которые разговаривали с тревожными выражениями на лицах. При своих скудных познаниях в русском языке я не мог схватить многого, но слышал, как все время повторялось- «Георгий Иванович, Георгий Иванович» Я остановился, и они сказали мне, что Гурджиев попал в аварию; карета скорой помощи должна была доставить его в Приере с минуты на минуту. Мы направились к дому, прошли во двор и достигли ворот как раз в момент прибытия кареты скорой помощи Гурджиева вынесли на носилках, его голова была покрыта повязками; он был без сознания, но бормотал: «Много людей, много людей». Его отнесли наверх в его комнату
Среди нас воцарилось молчание; каждый спокойно и серьезно занимался своим делом. Некоторые плакали, хотя обычные изъявления горя полностью отсутствовали. Состояние Гурджиева было очень серьезным, врачи мало надеялись на его выздоровление; чудом было уже то, что его не убило на месте.
Позднее в тот же день я зашел в гараж в Фонтенбло, чтобы забрать кое-что из его автомобиля, маленького Ситро-эна, который туда отбуксировали. Радиатор был раздавлен, двигатель сместился в сторону, рулевая колонка сломана, жалюзи, дверцы и окна разбиты, передняя ось и крылья погнуты. Гурджиева нашли лежащим на траве, росшей по обочине дороги из Парижа в Фонтенбло, и под головой у него было автомобильное сиденье. Как он выбрался из машины, выбрался ли он сам или его вынесли, было неясно. Автомобиль врезался в дерево.
Кажется, что за день до своей еженедельной поездки из Парижа в Фонтенбло он вел себя необычно. Он попросил мадам де Гартманн сходить в гараж и сказать механику, чтобы тот тщательно осмотрел автомобиль - особенно болты, гайки, рулевое управление и освещение. Она никогда не видела его таким настойчивым. Также, без всякой причины,, он передал ей свои бумаги и уполномочил ее действовать от своего имени. И другой необычный факт: он велел ей возвратиться в Фонтенбло поездом, а в ответ на ее недоуменный взгляд лишь-махнул рукой.
Никто не знает, что произошло, так как сам Гурджиев помнит только «толчок и удар» и больше ничего, вплоть до момента, когда он очнулся через несколько дней у себя в комнате - «кусок сырого мяса на чистой постели», - как он выражался. Его могло ослепить светом встречного автомобиля, или же он мог на мгновение задремать.
То, что такой случай мог произойти с Гурджиевым, было для нас потрясением; некоторые считали его неуязвимым, свободным от закона случайности. Одна теософическая дама с пылким воображением таинственно рассказывала о «темных братьях», которые пытались уничтожить работу Гур-джиева. Но сам Гурджиев указывал, что если вы находитесь на этой планете, то вы подвержены закону физического случая, причины которого могут лежать далеко в прошлом. Великие учителя знали об этом. Иисус упрекнул своих учеников, когда те приписали смерть людей, погреб.евных под рухнувшей Силомской башней, их греховным деяниям. Мы видим, или думаем, что-видим, лишь непосредственные причины несчастных случаев.
Тут есть и другой аспект. Все учителя - Будда, Гермес Трисмегист, Магомет, христианские гностики - учили, что в нас примешано нечто нежелательное, и мы можем очиститься только сознательным трудом и добровольным страданием. Это «нечто» есть результат действия органа Кундабуфер и служит причиной нашего забывания, нашего засыпания и приносит с собой массу ненужных трудностей. В Махабхара-те Вьяса рассказывает истории о богах, героях и дьяволах, вынужденных отрабатывать на этой планете плоды прежних бессознательных (и, следовательно, дурных) поступков: как говорится в русской литургии, «плоды вольного и невольного греха».
В целом жизнь составляет серию неожиданных происшествий, о чем хорошо знают простые люди, например, фермеры и садовники; так, в нашей жизни редко что выходит так, как мы ожидаем, но по большей части случайно. В лучшем случае пропорция бывает пятьдесят на пятьдесят (фифти-фифти).
В Приере стояла тишина; мы разговаривали пониженными голосами; колокол на башенке больше не звонил; в здании студии не было танцев или музыки, и каждый всем своим существом желал Гурджиеву выздоровления. Мадам де Гартманн взяла на себя ведение хозяйства, а доктор Стьерн-вал и жена Гурджиева ухаживали за больным. Из Лондона приехала м-м Успенская и провела в Приере несколько дней. Но все шло так, как если бы в большой машине сломалась главная пружина и машина продолжала работать по инерции. Сила, двигающая нашу жизнь, исчезла.
Когда доктор Стьернвал сказал нам неделю спустя, что Гурджиев вне опасности, то нам показалось, что будто в замок спящей принцессы вошел принц; все стало возвращаться к жизни. Дети вновь играли в свои шумные игры на площадке, наши голоса восстановили свое нормальное звучание. М-м Галумян возобновила классы движений в студии, и Гартманн играл для нас музыку по вечерам. Начиная с обязательных упражнений, мы проработали все движения и танцы, все, что кто-нибудь мог вспомнить. Никакие движения и шаги не
были записаны, поскольку Гурджиев все носил в голове, и когда мы попытались воспроизвести Посвящение жрицы, фрагмент мистерии, мы обнаружили к своему огорчению, что не можем этого делать. Мы могли вспомнить свои собственные роли, но никто не мог вспомнить всю последовательность. То же самое было и с Большой Семеркой. Именно эти две пьесы произвели на меня такое большое впечатление в Нью-Йорке - два фрагмента объективного искусства. К счастью, у нас была музыка, сочиненная Гартманном под руководством Гурджиева.
Рутинная повседневная работа была гораздо труднее без стимулирующего присутствия Гурджиева; нам, молодым ученикам, требовалось прилагать гораздо больше усилий, чтобы работать внимательно, когда рядом не было никого, кто мог «воткнуть вилку сами знаете куда». Один ученик признался мне, что когда с ним не было Гурджиева, он совсем не мог работать, - правда, следует сказать, что этот ученик был известен как «осел из Приере».
Примерно месяц спустя Гурджиев появился в саду, поддерживаемый своей женой и м-м де Гартманн. На нем было одето его толстое черное пальто и баранья шапка. Голова его была перевязана, а глаза скрыты за темными очками. Его зрение было настолько ослаблено, что он нас не узнал. Вопреки рекомендациям и предупреждениям врачей он совершил громадное усилие, чтобы встать на ноги. Вначале он сделал несколько шагов и затем остановился. Через пятнадцать минут его отвели назад в постель. Но каждый день он оставался на ногах немного дольше и проходил немного дальше. Когда в октябре палящий зной уступил место ясным и теплым осенним дням, вынесли его кресло и он, сидя в нем, стал давать нам указания разводить под открытым небом большие костры. Обычно он просиживал глядя на пламя с час или больше; считалось, что он набирается сил от огня. Мы все помогали; пылающий огонь и наша активность, по-видимому, помогали ему. Это продолжалось до тех пор, пока мы,
казалось, не вырубили половину парка, поддерживая огонь костров. Затем он однажды остановил нас и стал наблюдать за нашей работой, хотя и не произносил ни слова и, по видимому, никого из нас не узнавал. Трудно было осознать, что несколько недель назад это был сильный, деятельный, полный жизненной энергии человек, который встряхивал нас, пробуждая к жизни. И, все же, можно было ощутить и почувствовать эту неуменьшившуюся силу его бытия (существа). Вскоре он начал руководить со своего кресла и мы стали работать как прежде, стремясь ощущать и вспоминать себя, работать внимательно и осознавать, что если будем работать сознательно, то поможем ему так же, как и себе. Каждый, кто не был занят на кухне, работал вне дома - Стьернвал, Зальцманн, Гартманн, - мужчины, женщины и дети Гурджиев говорил редко и после того несчастного случая ни разу не улыбнулся. Однажды мы вытаскивали из канавы ствол упавшего дерева. Мы с Гартманном работали по колено в воде, а другие ученики - наверху. Внезапно дерево соскользнуло и ударило меня по раненой ноге. Я закричал: «Проклятье!» Все остановились и уставились на меня. «Все в порядке, - сказал я, - ничего страшного, просто неприятно». По лицу Гурджиева медленно поползла улыбка; все засмеялись, и всю группу охватило какое-то новое чувство, почти радость. Это совпало с фазой его выздоровления, и с тех пор он начал с нами немного разговаривать.
Мы стали возвращаться к своим занятиям и строить планы на будущее, когда работа пойдет по-прежнему. Но однажды утром нам сообщили, что Гурджиев хочет собрать всех без исключения в студии. Он сидел в своем кресле в центре зала. Мы собрались вокруг него, расселись на полу и стали ждать. Он начал говорить тихим голосом, иногда по-английски, иногда по-русски. Он сказал, что теперь вся работа в Приере подошла к концу. Он собирался ликвидировать Институт в Приере. «Через два дня, - продолжал он, -все должны отсюда уехать, останутся только мои домашние.
Долгое время я жил для других, теперь я начинаю жить для себя. Все теперь прекращается - танцы, музыка, работа. Вы все должны уехать через два дня».
Пока он говорил, лица у нас вытянулись настолько, что, казалось, коснутся груди. Поговорив еще немного по-русски, он жестом отпустил нас. Мы медленно поднялись и вышли наружу, собираясь группами во дворе и спрашивая друг друга, что это значило.
Это было потрясением, как и было задумано. В тот день мы больше не занимались работой, а разговаривали между собой, стараясь понять, в чем дело. «Разве это, — спрашивали мы, — и есть конец всем тем нашим надеждам, которые в нас заронили? Действительно ли всему конец? Действительно ли работа окончена?» Все были заинтригованы — как старшие ученики, так и молодые. «В чем тут причина? - спрашивал у меня один из русских. - Что делать? Мы от всего отказались, приехали сюда, и вот все кончено. Что делать?» Они напоминали персонажей чеховской пьесы. Я знал столько же, сколько и они.
На следующий день большинство русских, некоторые американцы и другие упаковали свои вещи и уехали, чтобы больше никогда не вернуться в Приере. Они восприняли его слова буквально. Уехали некоторые англичанки, но позднее они вернулись Остальные тоже уехали. Мы отправились в Париж, где остановились в маленьком невзрачном отеле «Юник» на Монпарнасе. Но перед отъездом у нас состоялась беседа с м-м Гартманн с тем результатом, что Гурджиев разрешил американцам вернуться и продолжить свое пребывание. Могли вернуться также и те, кто был «близок» к нему. В тот момент все, исключая его семью и тех, кто" за ним ухаживал, на несколько дней уехали.
Когда мы возвратились в Фонтенбло, Приере казалось нам опустевшим. Из нас осталась только треть, включая старших учеников, - те, кто был ближе всего к Гурджиеву. Возобновилась работа в саду и лесу, и каждый вечер Гартманн
играл для нас в студии как музыку Гурджиева, так и русских композиторов. В конце октября Гурджиев вновь гулял самост...
Продолжение на следующей странцие...